Современная литература
Современная литература
Поэзия

Об аристократизме поэта и благородстве в поэзии

Игорь Караулов

Дворянские собрания в наше время смешны, и издеваться над ними не грех. Тем не менее, благородство – существует. Аристократизм – существует. Ведь даже победившие низшие классы, отменив «графьёв», не сволокли с пьедестала благородство как таковое и не стали поклоняться низости или плебейству.  Вместо аристократизма балов и охот придумали «аристократизм духа». А кто такой аристократ духа? Например, может ли на эту роль претендовать современный поэт?

С точки зрения классической школьной учительницы – не только может, но и обязан. Поэзия – это же такая штуковина, которая говорит о высоком, пробуждает лучшие чувства, отбирает лучшие слова и расставляет их в лучшем порядке. Кто прилежно читает стихи, тот никогда не будет материться, дерзить старшим, курить в туалете, вообще курить…

Впрочем, само существование таких учительниц в наше время под большим вопросом. Может быть, этот светлый образ сохранился лишь в памяти поколения бумеров, теснимого и гонимого зумерской молодёжью. После крушения советской власти поэзия маргинализируется, перестаёт быть уважаемым ремеслом, в неё больше не идут люди, стремящиеся к успеху в его общепринятом понимании. А маргинала не тянет в чинный салон с арфистками. Балаган! – вот где бьётся сердце поэзии в нашу эпоху.

Балаган – это то, чем часто кажется современная поэзия так называемому «простому читателю», когда его вдруг заносит на её пажити. Причём речь идёт даже не о том рафинированном декадентском действе, которое мы знаем по «Балаганчику» Блока, а о ядрёном, площадном балагане Средневековья, где прилюдно показать голую задницу и щедро пустить из нее ветры прямо в нос публике было в порядке вещей. Театр в свое время вышел из балагана, на какое-то время приобрёл репутацию очень культурного, благородного явления, о котором принято было говорить с придыханием – и снова низверг себя в исконную площадную стихию. Неужели и поэзия, как его бедная родственница, обречена суетиться на той же ярмарке, рассчитывая застолбить за собой хотя бы небольшой ларёк? Но иначе и быть не может, ведь нашим временем правит рынок, а законы рынка одинаковы и для средневековой базарной площади, и для электронных торгов в режиме онлайн.

Впрочем, в поэтическом казино играют на копейки (как в финансовом, так и в символическом смысле), поэтому выбор «авторской стратегии» – это, к счастью, не выбор между жизнью в сытости и смертью в нищете. Можно привлекать внимание публики яркими срамными приемами, а можно тихонько набирать очки, изображая из себя последний бастион хорошего вкуса. Например, нашумевшее стихотворение Галины Рымбу «Моя вагина» – это типичный номер из репертуара бродячих клоунов: вот оно, моё хозяйство, смотрите, не жалко. Отзывов на эту акцию было множество, но один для нашей темы наиболее интересен: «Пиша подобные тексты, автор просто атрибутирует себя сословно. Закрывает за собой калитку в привилегированное общество».

Это написал Андрей Новиков-Ланской, который, помимо прочего, является президентом Международного Пушкинского клуба, объединяющего прямых потомков А.С. Пушкина, исследователей-пушкинистов и авторов, чьё творчество развивает пушкинские традиции. Он и сам, надо думать, прямой потомок Пушкина – и тоже поэт. И традиции своего предка он, несомненно, развивает. Выглядит это, в частности, так:

Я верил в чудо, и оно свершилось
судьбе наперекор и вопреки.
Как будто неиспрошенная милость
дарована движением руки.

Такие стихи даже не назовёшь «серебряновечными» (расхожий комплимент интеллигентных читательниц на вечерах в библиотеках). Это написано так, как будто двух последних столетий просто не бывало. В связи с этим наш вопрос требует уточнения. Понятно, что искусственно состаренные стихи, уже в момент рождения покрытые благородной патиной, можно успешно сочинять и ныне. А вот может ли в наше время поэт жить современностью и вместе с тем быть благородным – это и есть правильный вопрос.

Пушкин тут удачно пришёлся к слову. Коль скоро благородство в поэзии зачастую отождествляется с пассеизмом, стремлением писать так, как завещали деды и прадеды, мимо Пушкина в нашем разговоре всё равно не пройти. Вот и пушкинист Валентин Непомнящий ссылается в своих жалобах, естественно, на него: «… порой у меня, как писал Пушкин жене, «кровь в желчь превращается». Потому что невыносимо видеть плебеизацию русской культуры…» Думаю, согласится с ним и другой радикальный пассеист, филолог Алексей Любжин, утверждающий, что «развитие русского стиха остановилось в середине XIX века».

«Пушкин» – это вообще универсальный пароль для тех, кто не хочет знать ничего нового о поэзии, хотя главный революционер нашего стихосложения этого, конечно же, не заслужил. Пушкин – автор «Гавриилиады» и предполагаемый автор «Тени Баркова», но те, кто клянётся его именем, имеют в виду не это. Пушкин важен тут как главная фигура «дворянского периода в литературе», удачно придуманного Ульяновым-Лениным, хотя образцовым поэтом-аристократом того времени я бы назвал Петра Вяземского, с его трубкой, халатом и княжеским титулом.

В тот период поэтическая жизнь и в самом деле протекала в кругу благородных людей, и шутов с улицы в нее не пускали. А вот поэт, написавший «Я пригвожден к трактирной стойке», хоть и был дворянином, но действовал уже в совершенно другой обстановке. Если при Пушкине цыган приглашали услаждать слух аристократов, то во времена Блока поэты и поэтессы сами стали цыганами, то есть богемой.  «Все мы бражники здесь, блудницы» – а плюс надо ещё и в молельню заскочить.

Впрочем, претензия на аристократизм в современном мире, а тем более в России с её печальной историей, по необходимости превращается в игру «верю – не верю», в которой подлинность и поддельность вступают в диалектическое взаимодействие. Недаром маскарад становится важной темой для оперетты – излюбленного буржуазного жанра. Аристократ под маской шута, шут под маской аристократа; долгий процесс срывания масок может так и не привести к обнажению истинного лица. Британская исследовательница Кейт Фокс в свое время писала о том, что между высшим и низшим слоями общества существует некий род взаимопонимания и даже солидарности против среднего слоя, который и те, и другие считают неосновательным, фальшивым во всех его проявлениях. Таким образом, аристократ в маске простолюдина (вспомним Льва Толстого за плугом) выглядит естественнее, чем нувориш, старательно выучивший применение разнообразных ножей и вилок, подаваемых на великосветских обедах.

Если отвлечься от экзотического казуса Новикова-Ланского, где аристократическая поза в стихотворчестве хотя бы номинально совпадает с благородным провенансом, то принципиальный пассеизм – это, как правило, и есть аристократическая претензия мещанина. Впрочем, мещанская культурная жизнь, высмеянная ещё Чеховым в «Ионыче», для многих людей утешительна, и я бы не стал кидаться в неё слишком крупными булыжниками.

Однако благородное происхождение – не только не единственный, но и не главный источник аристократической претензии поэта. Для её возникновения достаточно самого поэтического избранничества, знакомства с Музой. Но в христианской культуре, главный персонаж которой воплощает в себе диалектику высокого и низкого, умирая рабской смертью под табличкой с надписью «царь», всякое избранничество имеет двойственный смысл. И если Пушкин, провозглашая избранничество поэта, возносит его над толпой («Подите прочь – какое дело поэту мирному до вас!»), то Мирослав Немиров, цитируя строки из того же пушкинского стихотворения, продолжает от себя, вещая как бы из канавы, из глубины падения, но тоже с пафосом избранного: «Я б… поэт, творец искусства, а вы – ничтожное говно!» Избранный обречён на одиночество, но он может быть одинок как отрешённый от мирских забот отшельник (Кольридж с его воздушным дворцом в «Кубла-Хане») или как изгой, ничтожная и низкая личность (от «проклятых поэтов» вплоть до самого Тинякова). Первую позицию общество воспримет как претензию на аристократизм, вторую – как юродство, но суть дела одна. И как «пораженья от победы ты сам не должен отличать», так и осознание поэтом своей уникальности до конца остается амбивалентным, так что и сам автор не всегда может сказать с полной определенностью, чувствует ли он себя царем или рабом. Это особенно справедливо для нашего времени, когда громкое признание в тесном сообществе контрастирует с пренебрежительным отношением к поэзии, характерным для общества в целом.

Ещё один повод заявить об аристократизме в поэзии – это интеллектуальное усилие поэта. В отличие от принципиального пассеиста, фактически призывающего к музеефикации поэзии, поэт-интеллектуал, ценя свою башню из слоновой кости, всё же использует её как наблюдательный пункт для исследования современности. Вдумчивый, осмысленный поиск нового становится для него главным делом, которому базарный шум только мешает. Для меня важнейшим примером такого поэта был покойный Олег Юрьев, который боролся с балаганом в поэзии как только мог. Броскость, эстрадность его возмущала. Помню его нашумевшую статью, в которой он называл «хамофонами» таких талантливейших авторов как Всеволод Емелин и Андрей Родионов. Его интернет-ресурс «Новая камера хранения» отличался крайне придирчивым отбором авторов и действительно напоминал закрытый аристократический клуб.

Среди ныне живущих поэтов самым аристократичным мне видится Андрей Тавров. В дни литературных скандалов и драк он сохраняет удивительное спокойствие и занимается своим обычным делом – осмысляет реальность в стихах и теоретических заметках. Глядя на него, веришь в то, что аристократизм неистребим.

Всё вышесказанное вовсе не умаляет значимость балагана как поэтической экосистемы. Поэзия, оторванная от публики, от простых грубых зрелищ, засохнет, как дерево без корней. Более того, можно сохранять благородство и в балагане. Для этого нужно совсем немногое – самостояние личности. Не бегать в стае, не вбирать в свои тексты неотфильтрованный информационный мусор, не участвовать в коллективной травле, не раздувать скандалов, быть всегда верным самому себе. Аристократ такого рода рано или поздно будет узнан и оценен по достоинству в любой одёжке.