Время от времени читая массовую литературу, лучше понимаешь различие между ней и поэзией as it is (так истина рождается не в споре, а на фоне контраста, наглядного представления о противоположности). Разницу между самоцелью (поучением ли, просто выплеском эмоций – всем, что напрямую отражает позицию автора, его целенаправленную интенцию) – и тем, что предельно далеко от головных задач. Между «снятием импульса» (выражение прозаика Генри Миллера в одном из интервью) – и импульсом удивления: тем, что, возможно, не до конца ясно самому автору и заставляет по прочтении удивиться и понять больше о самом себе и мире. Между сознательным опрощением – и небоязнью отражать мир во всей его сложности.
Другое дело – стихи на грани терапии, не скрывающие от читателя сложность мира, но и предлагающие некое утешение. (Я бы употребил навязшее в зубах словечко «middle-литература», если бы не слегка презрительный оттенок в нём – да и, по сути, его пустотность). Стихи, отражающие человека сложного, неудобного, часто на грани отчаяния, даже срыва, – и осторожно уводящие его в сторону от срыва. В этом, безусловно, есть некоторая прагматика: задевать главное, быть тонким, бережным сканером экзистенциальных состояний (и разобраться с собой и в себе, конечно, прежде всего), – но есть и органика бескорыстия, лучше всего выраженная в заключительном стихотворении книги (оно – об Андрее Платонове):
Не спрашивайте, почему он снег убирает почти бесплатно, – Это и так понятно, Он убирает снег, чтобы снег был убран Не важно, что он увидит утром Главное – что он созерцает вечером перед тем, как идти домой И почивать во дни Шестой и Седьмой
Итог – то самое пресловутое утешение, которое, может быть, и не является целью поэзии – но точно необходимо, особенно в карантинный год всеобщей депрессии, когда вышла книга («Sтopис», «Эксмо», 2020).
В этих снах – сюжетных «короткометражках», как не без самоиронии определяет их автор (лёгкость определения и даже восприятия ведь не равна легковесности, правда?), – любимая девушка никуда не уходит, потому что снится оставленному ей мужчине; дворник каждое утро бесплатно убирает снег не ради награды, а просто потому что не может иначе, без любовного созерцания очищенного им участка; а «совершенный метод» не столь совершенен, так как совершенство этики и премудрость теории неизбежно вступают в противоречие с, извините за тавтологию, противоречивостью жизни. Мудрая ирония Русс позволяет и подняться над фейсбучными ссорами (об этом – и в нашем интервью), и характерным для неё речитативом передать состояние всё тех же соцсетей после физического ухода человека. Землю, разогретую энергией потери, потрясывает от оценочных эпитетов. Это важная для Русс эстетическая почва, чтобы подняться над ней, воспарить, не быть ни с теми, ни с другими, – но мощным психологическим сканером, а не посредством вульгарного оптимизма, ненавязчиво предложить выход из ситуации; иногда – блоками беспощадного принятия реальности:
Лишний вес и секущиеся концы – это тоже ты А вот той, с ногами до неба, никогда тобою не стать Темнота темнее, если пришёл из света, свет больней, если вышел из темноты Если в доме живут коты, то можно ни с кем не спать
У тебя нет другого тебя, чтобы им управлять и жить Не злословить и не судить – так же просто, как вылечить рак
<…>
Обратите внимание, как поэзия с её тёмными углами, фактической неразложимостью (в третьей строке первой из процитированных строф) сочетается всё с той же иронией, направленной на болевые точки, – а совокупность психологических приёмов, едва ли не сводящаяся к холодноватой рецептуре, далека от гламуризации, от глянцевитой плёнки. Поэзия с её «странностью» остаётся поэзией – а речь всё равно прямолинейна, так как идёт о главном. О неизменности. О постоянстве и забвении. О цоевском «через два на ней цветы и трава, / через три она снова жива» – не могу утверждать, но мне кажется, Русс бы согласилась с этой максимой и с тем, что, трансформированная, она составляет важную часть программного высказывания её книги – и недалека от того самого вручаемого читателю утешения.
Об остальном – в нашей беседе. В том числе о том, почему в человеке стоит любить всё, не только лучшее в нём, – и почему «Бог на любой стороне»; это одна из тем, где Русс не становится над схваткой, а позволяет себе быть наставником. Они временами предсказуемы, да, эти стихи, – ибо плюют на условности, на дихотомии вроде «поэзия/непоэзия», позволяют себе сближаться со стихотворным нарративом. Ибо свободны – в первую очередь.
Интервью с Анной Русс
Вопросы: Борис Кутенков
– Анна, расскажите, как создавалась книга?
– Мне предложили издать книгу в «Эксмо», в поэтической серии. И она должна была чем-то отличаться от предыдущей, которая вышла незадолго до этого и получилась несколько сумбурной: до этого у меня книги не выходили 11 лет, поэтому в новую я засунула всё, о чём мне хотелось поведать миру, и впоследствии была ей недовольна. Мне казалось, что какая-то она неорганизованная. И когда мне предложило «Эксмо» сделать книжку, я подумала, что у неё, в отличие от предыдущей, должно быть короткое название – в одно слово. Я решила, что все стихи в ней будут «про кого-нибудь», чтобы присутствовал повествователь, в кадре или за кадром, поэтому книжка называется «Sторис». Ты вроде бы не хочешь наблюдать ни за чьими жизнями, но соцсети, несмотря на твои желания, всё равно подгоняют тебе эту необходимость, показывают тебе кусочки жизней, которые они наснимали и выбросили в эту виртуальную пустоту. И ты смотришь.
Мне хотелось, чтобы большая часть текстов была похожа на такие короткометражки, что ли. Я старалась, чтобы за каждым высказыванием был нарратор в той или иной форме.
– Был ли у книги редактор?
– У книги редактора, по сути, не было. Я просто составляла стихи так, чтобы они находились на одном развороте и меня не раздражали при этом. Но то количество стихов, которое, как я сказала, мне первоначально представлялось необходимым для этой книги, оказалось недостаточным. Нужно было больше. И я добавляла – это не то чтобы разрушило концепцию, это просто внесло хаос в мой изначальный замысел. В итоге я была сама себе редактором – я прилежно сидела, всё это вычитывала и смотрела, как сделать так, чтобы книгу можно было прочитать целиком, а с другой, можно было смотреть в любой разворот. Это же нельзя игнорировать, что два стихотворения стоят на одном развороте и как-то друг на друга влияют.
У серии есть общий редактор, Наталия Розман, и она со мной очень долго возилась, трясла меня там, где нужно было трясти, но при этом бережно ко мне относилась. Она дала мне ту свободу, которая была необходима.
Книга мне понравилась. Когда вышла предыдущая, у меня к ней была масса всяких сложных претензий – она непросто давалась. С этой всё получилось очень органично, вплоть до выбора цветной обложки. В случае с предыдущей – «Теперь всё изменится» – была такая смешная история с обложкой: я сказала, что мне хотелось бы, чтобы она была однотонная и в ярких цветах. В итоге книга вышла с обложкой, полностью противоположной моим желаниям. И у меня был такой незакрытый гештальт – я рада, что в итоге я полюбила и дизайнерское оформление книги.
Стихотворения в книге в основном понятные. Мне кажется, это очень важно, соблюсти баланс между некоторым объёмом потенциальных ощущений, которые может дать текст, и при этом понятностью – чтобы, условно говоря, можно было дать студентам читать, тем, которые до этой книжки стихи читали только по программе. И чтобы, допустим, если у них других книжек нет, а твоя есть, они не перепугались и в ужасе это всё не сожгли и не отдали в буккроссинг.
Я недавно делала опрос на Facebook, кто помнит какие мои тексты, и обнаружила, что мой образ у читателей – образ дерзкой девчонки, над чем-то там протестующей, хохмящей… Меня такой узнали на слэмах московских, такой запомнили и такой воспринимают. Сколько бы лет ни прошло, этого от меня подспудно ждут.
– Я, честно говоря, удивлён, что такой образ складывается у Ваших читателей: для меня Вы – поэт-психолог, поэт-врачеватель, тонко сканирующий разные экзистенциальные состояния. Но Дмитрий Быков ценит в Ваших стихах другое: «…когда среди тусовок неформальных я оценил её за ум и за – нормальность!» – пишет он в стихотворном посвящении, предпосланном Вашей книге. А как вообще получилось, что именно он написал предисловие? Его попросило издательство?
– Его попросило издательство, да. Он куратор этой серии, и он порекомендовал меня для неё. Я была польщена – даже не тем, что он там написал, хотя там тоже есть много лестного, – а просто тем, что он реально взял и написал предисловие в стихах ради меня. Это было чертовски приятно.
– Что Вы сами понимаете под «нормальностью» и «ненормальностью» поэта?
– Что бы ты ни писал, какие бы стихи ни были, – если они хорошие, то либо они по умолчанию нормальные, либо вообще такой категории быть не должно: они могут быть великими, прекрасными, смертельными, даже безумными, но не могут быть ненормальными. При этом поэт может быть совершенно отъехавшим человеком. Что касается определения Быкова, то, видимо, в это определение он вкладывал впечатления от общения со мной: я не была слишком ранимая, не была слишком агрессивная… Мне вообще кажется, что я ничего так ещё: смотрю на своих коллег-поэтов, на то, что происходит в их жизни, и радуюсь, что не отношусь к происходящему так серьёзно. Хотя и у меня тоже бывают приступы отчаяния: где мои рецензии, почему меня не читают! Но в целом у меня столько всего интересного в жизни происходит, что я могу позволить себе быть кем-то ещё, кроме как поэтом.
– Быков в том же предисловии говорит о Вашей открытости читателю как о безусловном достоинстве и о том, что Вам помогла правильная школа – «песни и слэма». При этом о слэме в одном из интервью Вы отзываетесь довольно критично, как о понижении уровня. Вы согласны с Дмитрием Львовичем? И, кстати, – быть сложным поэтом в наше время – плохо, неправильно?
– Мне кажется, что слэм – это в принципе другой жанр. Он имеет отношение к поэзии, но между поэзией и теми текстами, которые мы читаем во время слэма, поставить знак равенства не всегда можно. У слэма есть свой инструментарий, свои техники, которые происходят помимо стиха: то есть то, что ты читаешь, то, что выбираешь, как себя позиционируешь… Когда появляется перформанс – это не просто стихи. И если говорить о том, как слэм влияет на написание стихов и на составление книги, – то влияет ровно настолько же, насколько любой другой опыт, связанный с литературой: например, работа критиком. Школа слэма – это когда ты умеешь очень быстро производить впечатление. А хорошее это впечатление или плохое – уже не так важно.
Эту книгу я выстраивала как выступление. Не уверена, что Быков говорил про это, но так тоже можно. Кстати, с ним мы и познакомились на слэме. Возможно, на него повлияло, опять же, именно первое впечатление.
– Одно из самых пронзительных стихотворений в Вашей книге – «Я бужу её каждое утро, весь из солнца, меда и шёлка…» – о влюблённом мужчине и женщине-стерве. В других стихотворениях у Вас тоже иногда возникает эта тема – «Полчок», например. Этот сюжет списан с реальности или перед нами предстаёт, так сказать, собирательный образ?
– У меня больше стихотворений, где это всё происходит: часто есть истории расставания, непонимания между мужчиной и женщиной… И то и другое я – и мальчик, и девочка. Мне кажется, что все эти конфликты происходят где-то внутри меня, и чаще всего такие стихи написаны от мужского лица: глазами мужчины на женщину. Мальчик, которому хочется, чтобы его оставили таким, какой он есть, дали полюбить, дали поспать, дали позаниматься тем, что ему нравится. И женщина, у которой есть очень чёткий вектор: она его всё время пинает: «Делай что-нибудь», а он не хочет ничего делать. Это мой внутренний конфликт: одна моя часть хочет просто радоваться жизни и не хочет ничего делать, а другая говорит: ты что, тебе дано столько разных абилок, ты такая способненькая, давай, займись… Первая моя половина на это говорит: хорошо, если я этим займусь, мне можно будет просто лежать под пальмой и смотреть на закат? Да, можно; ну тогда, ради пальмы, я готова.
Конечно, я вижу, как это происходит между людьми. Я в детстве мало общалась, больше читала, и мне было интересно читать всякого рода условно психологическую прозу – Фицджеральда, Апдайка, Сэлинджера… Книги про взаимоотношения. И все эти книги в базу моей нейросети закинуты; мне не обязательно это видеть, я могу только догадаться. Но я ещё и сценарист по своей профессии – я прикидываю, как это между людьми происходит. Ко мне с детства ходили всякие подруженции поспрашивать: а чё мне делать, а у меня безответная любовь… Я много слушала разных историй и как-то легко домысливала, как они должны, по идее, развиваться. Мне бы хотелось быть персонажем этих моих стихотворений – мальчиком, который продолжает жить после того, как его бросила любимая женщина, потому что она продолжает ему сниться.
– А в жизни Вы какая? Эта стервочка, у которой есть «чёткий вектор»? Или мужчина, который гладит случайно поставленный им синяк любимой женщины?
– Мне бы хотелось думать, что оба. На мой взгляд, требования, которые человек предъявляет другому человеку, – это те требования, которые он по каким-то причинам не предъявляет себе. Либо потому, что он неосознанный, либо потому, что он трусоват, либо потому, что он нагловат, либо эгоцентричен, ленив… Потому что ему не хватает любви. Фактически ничего нет в жизни здорового человека, чего он не мог бы сделать себе сам. И, конечно, я и то и другое – и глажу, и предъявляю…
Про это писал Сэлинджер – как можно любить человека за то, что в нём есть, а не вопреки тому, что в нём есть. Мы часто любим несмотря ни на что, а надо бы любить его, смотря на всё. Ну, как Бог смотрит: «Ух ты ж, чё творишь. Правила нарушил. Машину стукнул чужую. Маме соврал. Ну и что же, я буду тебя любить, несмотря на это?». Но Он смотрит на это – и любит – даже если ты в Бога не особо веришь: я верю, но кто-то может не верить, это же личный выбор каждого, так или иначе... Ребёнка своего – в идеале – любишь, как бы он ни косячил. И у меня всегда есть персонаж, который любит другого персонажа, смотря на всё.
Я не встречала мужчину, о котором я пишу. Я могу домыслить и рассказать, какой он: молчаливый, преданный, мало рефлексирующий, мало думающий, больше чувствующий… Как он хорошо относится к собственным эмоциям. Не поддаётся на них, но и не даёт им пройти мимо, раз за разом отстреливает: я бы мог её ударить. Но, естественно, не ударяет. Это тот мужчина, которым мне хотелось бы быть. Не могу сказать, что если бы я встретила такого мужчину, то мне хотелось бы с ним жить; я скорее чувствую это в себе – вряд ли не реализовавшееся, вполне реализовавшееся. Когда я пишу, я пишу от его имени. Я встречала некоторое количество таких людей: жить с ними невозможно – сидит, спит, ничего не рассказывает, – но быть ими, мне кажется, потрясающе.
– Вообще, Вам ближе позиция врачевателя – или проблематизатора, того, кто оставляет читателя наедине со сложностью мира?
– Конечно, я хочу оставить читателя наедине со сложностью мира, конечно, я хочу причинить ему боль, потому что это гораздо лучше продаётся. (Смеётся). Но, чёрт побери, у меня не получается.
– Но показать сложность – это же не обязательно причинить боль, ведь правда?
– Давайте задумаемся, кто у нас платит за всё? Родители детей. Самая лучшая аудитория – это подростки. Потом, когда они вырастают и начинают сами зарабатывать деньги, они начинают их ценить гораздо больше… Пиши для подростков – и у тебя всё всегда будет. Когда я была помладше, у меня это хорошо получалось. Но сейчас я уже просто не могу делать то, что будет их раздражать. Они молодые, они всегда готовы к боли. Боль чувствовать легче, чем что-либо ещё, и поэтому так популярна всякая современная музыка, мрачняк, рэп про то, как всё плохо… Не могу я. Возможно, у меня есть внутри позывы – я даже такое пишу и никому не показываю, – но я не могу боль причинять. Мне бы хотелось быть врачевателем больше, да.
– «Меня до сих пор зовут на всякие детские фестивали, там я читаю детям одни и те же стихи, читаю я их все лучше и агрессивнее», – говорили Вы. У кого учились манере декламации? Это был сложный и продолжительный путь?
– Я очень долго не понимала, что это надо делать. Я слушала, как читают другие, которые мне нравились, – например, в 16 или в 17 я слушала, как читает стихи Виктор Коваль. Найти эти записи было невозможно; Интернет был совсем другой – в нём можно было найти то, что сейчас платно, но то, что сейчас бесплатно, в нём найти было нельзя. И я услышала одно стихотворение, которое Коваль читает на диске «НезаконНоРожденный», и была очень впечатлена. Потом уже, когда я попала в московское поэтическое общество, я послушала, как читает стихи Виктор Иванiв, и плакала.
Но я не косила ни под кого – ни под Коваля, ни под Иванiва… Я просто поехала в Санкт-Петербург на фестиваль и купила себе там в магазине рок-культуры жёлтые ботинки, потому что они были классные. Я их надела и почувствовала, что они как будто требуют от меня, чтобы я как-то по-другому читала свои стихи: в них как будто обычная лирическая форма не прокатывает. Я почувствовала эту свободу и стала с тех пор читать так, как мне нравится. Я мало общаюсь глядя в глаза – я такая скромненькая, – но когда я читаю стихи, я позволяю себе смотреть в глаза зрителям. И это же для удовольствия делается, а не чтобы впечатление произвести.
– Литературный процесс – это большая дружеская компания, клубок целующихся змей, конкурентное поле? Как Вы в нём себя ощущаете?
– Это от степени выпитого зависит – змеи ли, целующиеся ли или нет… (Смеётся). Но я, видите ли, не очень по алкоголю, не очень люблю выпивать, – и в силу этого мне сложно с поэтами. Поэты, как правило, любят выпивать: если они не пьют, это означает, что им надоело или есть какая-то другая причина… Ну и, кроме того, я не живу в Москве. Когда я жила в Москве, я ходила на все мероприятия с крошечной 30-граммовой рюмочкой. И до сих пор меня спрашивают: «Помнишь, Аня, свою маленькую рюмочку?». Помню, конечно. Я её таскала с собой для того, чтобы не накидаться, – потому что из неё я, куда ни шло, пить могла со взрослыми, которые прямо 300 граммов могли за раз… Я так не могла, а они и больше могли.
Мне грустно потому, что всё вокруг таких времяпрепровождений происходит. Грустно не потому, что я кого-то осуждаю, – а потому, что просто не умею пить наравне со всеми. И поэтому я чувствую себя чуть-чуть на расстоянии. Да и в Москве я прожила слишком мало, чтобы чувствовать её своей навсегда.
Хотя у нас недавно был удивительный опыт. Я пришла на какую-то литературную посиделку и увидела там те же лица, что были 12-13 лет назад, когда я жила в Москве. Было всё то же самое. Там Емелин тихонечко хихикал, Лесин кричал свое «жиды-пидорасы», Файзов провозглашал тосты на всех присутствующих… Это было абсолютное дежавю. Как будто я просто вышла на время, вернулась, а они продолжают. И я сказала: «Ребята, действительно ощущение, будто я вышла ненадолго, а вы всё здесь». Они: «Да, так и было. Сколько тебя не было-то?». Я: «Тринадцать лет». Они такие: «Чтоооо?». И я поняла, что они просто всё это время не обращали внимания, что меня нет, сидели, выпивали и классно им было… И это тоже классное ощущение – что ты в любой момент можешь вернуться. Не то чтобы про тебя забыли – про тебя не забывали: тебя не выгнали, не зачеркнули, ты всё равно среди них. Ты можешь считать, что тебя нет в литературной тусовке, а они считают, что ты есть, – просто ты в отдалении чем-то своим занимаешься.
Я видела только хорошее от этих людей. Я видела, как они часто собачатся, но я выбрала для себя в Фейсбуке такой удобный вариант: я добавляю только тех, кого я знаю лично, либо тех, от кого я много слышала хорошего от других людей. Нельзя же обижать того, кого ты знаешь в лицо: а вдруг вы встретитесь, а вдруг он с тебя потребует за эти обиды? У меня никто не пишет злых комментариев, а если пишут, то это же знакомый, я с ним могу поговорить нормально… Поэтому гадючности я особой не ощущаю, но вижу, что все вокруг ругаются. Это прискорбно, конечно. Это сильные эмоции, без которых никак поэту. Но у меня чаще эмоции происходят вне зависимости от реальности: можно что-то такое домыслить и какую-то боль пережить, ни с кем при этом не лаясь.
У меня есть в одном стихотворении про то, как один мальчик выслушивает свою любимую девочку, про то, как она с ним расстаётся, – она объясняет причины, и причины, конечно, совершенно прозаические и ужасные. И он убивает её в голове, и потом она уходит. Так у меня обычно и происходит: не обязательно, чтобы была какая-то трагедия снаружи, – она вполне может сама внутри произрасти, укорениться, а потом всё как будто становится как было и никто даже не заметил. С этим довольно удобно находиться в литературном пространстве: ты как бы и страдануть успеваешь, и никому боли не причинить.
– Вы сказали, что Вас не было тринадцать лет. Я правильно понимаю, что не в литпроцессе, а именно в Москве?
– Ну, как сказать… В литпроцессе я была: я сидела в своей Казани, время от времени приезжала на какие-нибудь фестивали, время от времени сюда кто-нибудь приезжал – правда, это, конечно, реже происходило. Время от времени публиковалась. Но это было совершенно не сравнимо с тем, что происходило, когда я жила в Москве. Ну сложно активно участвовать в литпроцессе, живя в другом городе и параллельно занимаясь ещё кучей разных вещей. По крайней мере, мне было сложно. Например, Фейсбук я завела гораздо позже, чем другие, и только спустя восемь лет обнаружила, что на меня нельзя подписаться, ужас, надо что-то изменить в настройках. А я думала, почему у меня подписчиков так мало! Я узнала об этом после того, как Вера Полозкова, когда она ещё была в Фейсбуке, как-то перепостила моё стихотворение, и после этого все стали приходить ко мне на страницу.
– Это какое стихотворение?
– Стихотворение одно из моих любимых – про женщину, которая считает, что ей изменяет муж и она на топливе от своих страданий может делать вообще всё, что угодно, supergirl такая, всё успевает, всем занимается… Но движущей силой является то, что она боится потерять мужа, который вообще ей давно не изменяет. Это стихотворение («Моя подруга пишет замечательные посты…») я на слэме читаю – не потому, что это хороший слэмовый текст, а потому, что у меня вообще не так много слэмовых текстов. Я не Саша Дельфинов, который слэмовый монстр, я так, чуть-чуть. Так вот, после того, как это стихотворение залайкали какое-то чудовищное количество раз и репостнули тоже, люди пришли ко мне и спросили: а чего подписаться-то нельзя?
Как я уже сказала, одна часть меня всё время хочет что-то сделать, а другая сопротивляется. Одна говорит: давай выложим видос в Тик-Ток или хотя бы в Инстаграм, люди увидят, как ты читаешь стихи, тебя будут звать на фестивали, ты будешь зарабатывать деньги легко… А другая говорит: что такое это «легко»? Каждый день что-то снимать, постить, ставить эти хэштеги, бросать новые видео в пасть этому чудовищу по имени Соцсеть, которая работает на топливе фото и видео?
Всё время не быть собой, кем-то притворяться? Не хочу этим заниматься. Если бы был кто-то, кто меня бы на это мотивировал, наверное, мы бы сделали что-то, так как в диалоге рождаются многие интересные вещи. Но одна я не могу.
– И всё-таки – когда Вас не было в московской тусовке 13 лет, действительно не было ощущения, что Вас забыли? Невозможно поверить.
– Когда ты просто отсутствуешь, такого ощущения нет. Это ощущение есть, когда ты внутри тусовки и тебя не зовут на какой-то фестиваль, где, казалось бы, тебе сам Бог велел быть. А когда ты далеко, то так ведь естественно, что ты перед глазами не маячишь – вот тебя и не позвали. Они не забыли, а просто не вспомнили, просто они зовут тех, с кем они вчера выпивали. И про тебя вовремя не вспомнили, а про того, с кем вчера выпивали, – вспомнили, потому что это было вчера. И если ты уезжаешь – про тебя не забыли, ты сам о себе вовремя не напомнил.
– Есть ли в литпроцессе те, кого Вы считаете своими друзьями?
– Они прежде всего друзья, потом уже они в литпроцессе, я бы так сказала. Есть те, кому я преданный друг, но они об этом не знают или не считают, а я всё равно их друг, так тоже бывает. И наверняка наоборот бывает. Казанская братия – они мои друзья: Игорь Тишин, Андрей Абросимов, Женя Калашников, Коля Артюшкин… Когда я работала в «Лиterraтуре», я старалась публиковать тех, кто не публиковался раньше в ней: всё время кого-нибудь нового. Мне кажется, я хорошо составляю подборки, но объяснить, как я их составляю, – я не могу. Я рада, что редакторы, которые пришли после меня, рецензируют свои подборки. Я бы с этим не справилась…
Из московских поэтов – я точно могу сказать, что слетевший с балкона Андрей Егоров был моим другом. Я всегда это чётко ощущала, мы были много лет знакомы. Живущий ныне в Бонне Серёжа Шабуцкий – любимейший мой друг, хотя мы мало общаемся, но я знаю, что мы в любой момент можем появиться в жизни друг друга и начать разговаривать с той точки, с которой разговаривали прежде. Гена Каневский, с которым мы выступали вместе, – наверняка мой друг. Файзов мой друг. Данила Давыдов – мой друг. Катерина Троепольская, Даша Суховей – мои подруги. В каком-то смысле даже Дима Быков мой друг – насколько вообще можно дружить, не общаясь. Мне хотелось бы в это верить. Есть много людей, которые пишут о нём всякую хренотень, и я не в силах ни читать это, ни анализировать, потому что когда ты дружишь с человеком, сложно анализировать неприятное о нём: ты не знаешь его с этой стороны, ты не имеешь права анализировать ни «за», ни «против». Это как свидетельствовать против собственного супруга.
Есть какие-то люди, которые просто «твои», про которых ты это понимаешь с первого взгляда. Вот Юлю Тишковскую я знаю очень мало, но понимаю, что это «мой» человек.
Дана Сидерос – какой-то идеал для меня: настолько великодушный, горячий, щедрый и самодостаточный человек. И сколько всего разного человек делает и ничего не требует при этом.
Вера Полозкова – в ней есть что-то абсолютно королевское. Она делает какую-то великую штуку. Я каждый раз прихожу на её концерт и плачу, хотя я слышала эти стихи не раз.
Она такая здоровенная, эта литературная компания, но я не припомню момента, когда бы я приходила и чувствовала себя в ней болезненно. Как-то обычно я прихожу и чувствую себя как дома. Бывает такое «как дома», как когда ты приходишь к родителям: «Я всё помню, как вы меня в детстве травмировали, вы совсем не изменились. Ха, я вернулась только для того, чтобы забрать свой старый постер со стены». Но ты всё равно в этот момент чувствуешь, что ты дома. Для меня литературный процесс – это дом.
Но можно ли в нём оценить того, кто жив, как следует? Я задумалась об этом, когда умер Егоров и все сразу кинулись делать то, что он очень просил сделать при жизни – но всем было не до того.
Хотелось бы не только создавать среду, но и сделать что-то большое или хотя бы расчистить дорогу большому. Очень страшно умереть до того, как это большое появится. Мы как будто создаём тот первородный бульон для того, чтобы в нём появился поэт или поэтика. Я думаю, что это будет завязано не на личности – не просто появится кто-то, а, наверное как-то обстоятельства изменятся. Например, интернет отключат, и поэзия начнет значить так же много, как значила раньше. Мне кажется, эти изменения уже происходят вне литературного процесса, но они происходят и ужасно интересны.
– Вы упомянули, что работали редактором отдела поэзии журнала «Лиterraтура». Расскажите об этой странице Вашей биографии. Помнится, несколько лет назад в интервью «Реальному времени» Вы говорили, что современные поэты не хотят публиковаться, не видят смысла, и их приходится «отогревать»…
– Мне было сложно там работать. Это был тяжёлый период существования «Лиterraтуры», и я, собственно, пришла отогревать сам портал. Был момент, когда все ушли, когда главным редактором осталась Наташа Полякова – она некоторое время была в растерянности. Я дружу с Наташей Поляковой, и она спросила: «Ты можешь этим заняться?». Я ответила: «Какое-то время я могу этим заниматься, пока туда не придут люди, которые это делают лучше, чем я». Там в это время ещё работал другой редактор, и те, кого он публиковал, – это было не мое. Я видела, что если «Лиterraтура» будет в таком виде, то это будет однобоко. Я публиковала тех, кто был молод и интересен, и про кого я чувствовала, что им этого не хватает; смотрела по спискам, вот этот раньше не публиковался в «Лиterraтуре», вот этот… Я была для них таким волшебником, приходила и говорила: «Поехали в Хогвартс», и подпитывала, и упрашивала, и прочитывала огромное количество стихов, чтобы собрать подборку… У меня много души во всё это уходило.
– Кого из наиболее интересных Ваших «открытий» Вы могли бы назвать?
– Костю Бузина, по-моему, до меня не публиковали толком. Даша Ивановская мало публиковалась. Совсем юный парень по имени Вася Чернышев с замечательными стихами – из учеников Андрея Родионова; я услышала его на слэме, он меня очаровал, и я предложила ему публиковаться.
Однажды я решила сделать номер, где будут новые стихи Гандлевского, Гуголева и Иртеньева. И они дали мне свои новые стихи; я думала, что уйду после этого номера, – а вышло так, что я ушла не после него. Лебединая песня, которая оказалась не лебединой. Это было сложно – уговорить Гуголева или Гандлевского дать стихи не в «Новый мир», а именно в «Лиterraтуру».
– Поразительно, что Вам это удалось, особенно в случае с Гандлевским.
– Он мне разрешил походить у него по странице, повыбирать то, что он за последнюю пару лет постил. Я походила, повыбирала.
– Думаю, это потому, что он Вас знает и ценит.
– Не знаю, как насчёт «ценит», но знакомы мы очень много лет. И я за это время ни разу не просила его написать рецензию ни на книгу, ни на подборку. Может быть, он это ценит.
– Как-то в интервью Вы говорили: «В какой-то момент, лет пять назад, а может, и раньше, в Казани внезапно выросло поколение замечательнейших поэтов». Вы упомянули о поэтах-земляках, более-менее близких к Вам по возрасту, а какие имена назовёте из совсем новых?
– Мне сложно с совсем новыми. Тишин, по-моему, младше меня лет на десять, хотя сейчас этой разницы нет, мы её совсем не ощущаем… А с теми, кто сейчас, мне очень сложно: они где-то тусуются, общаются, выступают... И когда я оказываюсь там и читаю то, что они пишут, ужасаюсь: мне кажется, это очень вторично. Но, может быть, я чего-то не понимаю и кто-то из них войдёт в историю. В Казани есть, например, такая девушка, Ирина Южная, у неё какое-то огромное количество подписчиков в ВК.
Остальных я знаю меньше и из тех, кому меньше 25-ти, могу назвать только Тахира Нуриева, которого я тоже публиковала. Он, правда, вырос у меня на глазах; я помню одно его стихотворение, которое меня зацепило и мне захотелось познакомиться с ним. Я знаю его примерно два года – и он за это время превратился в очень интересного верлибриста, такого, как я люблю: классный, глубокий психологизм. Про него я знаю, что он самый сильный поэт из всех его ровесников. Мне кажется, что на поэзии он не остановится – и пойдёт дальше, может быть, в драматургию.
– Многое ли изменилось в поэтессе Анне Русс, которая побеждала в слэмах с лихим задором? Чувствуете, что стали взрослее, изменились приоритеты? Или остались прежней?
– Чёрта-с-два я изменилась! (Смеётся). Поехала прошлой зимой в Москву, увидела объявление о слэме. Пошла, выиграла, получила 5 тысяч, ура! Финал Московского слэма перенесли на год из-за карантина. Пришла, опять выиграла пять тысяч, класс! И попала в финал Всероссийского. И так я захотела выиграть Всероссийский слэм, прямо как раньше! А мне всегда казалось, что в России в слэме – ну, может быть, и не только в России – побеждает тот, кто сам хочет. Я так поразилась этому своему желанию, это был какой-то свежачок. И вот я дошла во Всероссийском до финала, оказалась в шестёрке лучших перформансистов мира. Пять побед подряд. Йее!
Так что ничего не изменилось, такая же, как была. Мне просто нравится играть в это, нравится, когда весело и интересно.
Многое, конечно, стало по-другому: например, я сейчас делаю глупости не в 70 % случаев, а, может быть, в 40 % случаев, настроила как-то свою нейросеть.
Но по-прежнему есть эта фестивальная штука – когда после вечера все ждут кого-то еще, чтоб вместе решить, куда отправиться выпивать. Мне кажется, все меня ждут.
– Ну, это значит, что Вы лидер.
– Это значит, что я зайчик. (Смеётся). Украшение стола, тот, кто может спеть и сплясать. В этом смысле ничего не поменялось. Рюмочка только разбилась.